?

Log in

No account? Create an account

Путеводитель по Прусту: Имена (38)

« previous entry | next entry »
Aug. 22nd, 2018 | 03:57 pm

Дополняем Список персонажей цикла романов «В поисках утраченного времени» цитатами из Пруста.
В квадратных скобках римские цифры обозначают тома, арабские – страницы.
I – По направлению к Свану (перевод Н.М.Любимова). С-Пб., «Амфора», 1999, 540 с.
II – Под сенью девушек в цвету (перевод Н.М.Любимова). С-Пб., «Амфора», 1999, 607 с.
III – У Германтов (перевод Н.М.Любимова). С-Пб., «Амфора», 1999, 665 с.
IV – Содом и Гоморра (перевод Н.М.Любимова). С-Пб., «Амфора», 1999, 671 с.
V – Пленница (перевод Н.М.Любимова). С-Пб., «Амфора», 1999, 527 с.
VI – Беглянка (перевод Н.М.Любимова, приложения – Л.М.Цывьяна). С-Пб., «Амфора», 2000, 391 с.
VII – Обретенное время (перевод А.Н.Смирновой). С-Пб., «Амфора», 2001, 382 с.
* – в переводе А.Н.Смирновой

Завершаем большой материал о бароне де Шарлю:

де Шарлю, Паламед Германтский



Морель и де Шарлю
Кадр из фильма «Обретенное время» Рауля Руиса (1999)


«Де Шарлю “обладал” как раз тем, что делало его полной противоположностью мне, моим антиподом: даром подмечать и различать подробности не только туалета, но и “фона”. Злые языки и узкие теоретики скажут, что отсутствие интереса мужчины к мужским нарядам, к мужским костюмам и шляпам компенсируется врожденным вкусом к женским туалетам, желанием изучить их, знать. И в самом деле, так бывает: когда у мужчин исчерпывается физическое влечение, свойственное баронам де Шарлю, вся их глубокая нежность, женский пол вознаграждается “платоническим” вкусом мужчин (определение очень неудачное), или, короче говоря, всем, что есть вкус, основанный на точнейшем знании и на неоспоримом благородстве. В связи с этим барону де Шарлю дали впоследствии прозвище “Портниха”. Но его вкус, его наблюдательность распространялись на многое… Мне всегда было жалко, что де Шарлю, вместо того чтобы ограничивать свои способности к рисованию раскрашиванием вееров, которые он подарил своей родственнице (мы видели, как герцогиня Германтская распахнула веер не столько для того, чтобы обмахнуться, сколько для того, чтобы похвастаться, чтобы показать, как она гордится своей дружбой с Паламедом), и усовершенствованием своей игры на рояле, чтобы без ошибок аккомпанировать Морелю, – повторяю: мне всегда было жалко, да я и сейчас еще жалею, что де Шарлю ничего не написал. Конечно, я не могу на основании яркости его устной речи и стиля его писем утверждать, что он талантливый писатель. Нам доводилось слышать скучнейшие банальные рацеи от людей, писавших шедевры, и королей устной речи, писавших хуже самых жалких посредственностей. Как бы то ни было, я полагаю, что если бы де Шарлю попробовал свои силы в прозе и написал что-нибудь об искусстве, которое он хорошо знал, огонь загорелся бы, молния вспыхнула бы и светский человек стал бы писателем. Я часто уговаривал его, но он так и не сделал ни одной попытки – быть может, просто-напросто от лени или потому, что время было у него занято блестящими празднествами и гнусными развлечениями, или же ему мешала потребность Германта болтать без конца… Во всяком случае, если даже я и ошибаюсь насчет того, сколь многого мог он достичь даже на одной страничке, он был бы очень полезен, потому что он замечал все, а замечая, все определял верно» [V:243-245].
«Так жил де Шарлю – жил, как рыба, у которой создается обманчивое представление, будто вода, в которой она плавает, простирается за пределы отражающих ее стеклянных стенок аквариума, и не замечает, что около нее в темноте стоит человек и смотрит на то, как она плещется, или всемогущий рыбовод, который в неожиданный и роковой миг, пока еще не наставший для барона (для него таким рыбоводом окажется в Париже г-жа Вердюрен), безжалостно вытащит ее из среды, где ей так хорошо жилось, и перебросит куда-нибудь еще» [IV:527].
Этот роковой миг наступил на большом музыкальном вечере с участием Мореля в новом парижском особняке Вердюренов, куда барон созвал всех своих друзей из высшего общества. «Подвела барона на этом вечере столь часто встречающаяся в свете невоспитанность тех, которых он сюда назвал и которые уже начали собираться. Приехали они сюда из дружеских чувств к де Шарлю и из любопытства, какое вызывало у них такое место сборищ, и герцогини направлялись прямо к барону, как будто он пригласил их к себе, и, находясь в двух шагах от Вердюренов, которые всё слышали, говорили: “Покажите мне мамашу Вердюрен. Как вы думаете: мне непременно нужно ей представиться? Надеюсь, по крайней мере, что она не велит напечатать мое имя в завтрашней газете, а то ведь все мои друзья со мной раззнакомятся. Как! Вот эта седая женщина? Но она довольно прилично себя держит”» [V:289].
Но де Шарлю, «когда приглашенные пробивались к нему, чтобы приветствовать, чтобы поблагодарить его, как будто хозяином дома был он, не пришло в голову попросить их сказать несколько слов г-же Вердюрен» [V:291]. «Де Шарлю повторил, когда музыка кончилась и его приглашенные стали подходить к нему прощаться, ту же ошибку, что и перед концертом. Он не предложил им подойти попрощаться к Покровительнице и ее супругу. Образовалась длинная вереница, но вереница эта тянулась только к барону… Никому в голову не приходило подойти к г-же Вердюрен, как не приходит в голову знатной даме, собравшей вечером в театре всю аристократию, проститься с билетершей» [V:315,316].
«Де Шарлю не ограничился тем, что не втянул г-жу Вердюрен в общий разговор (а ему нравилось продолжать разговор на разные темы – ему всегда доставляло жестокое удовольствие вынуждать бесконечно долго выстаивать, образуя “хвост”, своих друзей, у которых иссякало терпение в ожидании, когда же наконец дойдет очередь и до них). Он подверг критике всю ту часть вечера, за которую несла ответственность г-жа Вердюрен: “Да, кстати о чашках: что это за странные бокальчики, похожие на те, в которых, когда я еще был молод, подавали шербет в «Белой груше»? Кто-то мне сказал, что это для «кофе с мороженым». Но я не видел ни кофе, ни мороженого. Такие любопытные вещицы совсем не для этого предназначены!” Сделав вид, что прикрывает себе рот руками в белых перчатках, он посмотрел вокруг себя пытливым взглядом, словно боялся, что его услышат и даже увидят хозяева дома. Но это было чистое притворство, так как несколько минут спустя он сделал те же замечания самой Покровительнице, а потом самым нахальным образом приказал: “А главное, никаких чашек с кофе! Подайте их той из ваших приятельниц, которую вы приглашаете, чтобы обезобразить ваш дом. Главное – чтобы она не внесла их в гостиную, а то еще, чего доброго, забудешься и подумаешь, что ошибся, – ведь это же самые настоящие ночные горшки”» [V:317-318].
«Г-жа Вердюрен была вне себя, но де Шарлю, носясь в облаках, этого не замечал; из приличия ему хотелось, чтобы Покровительница разделила его восторги. В словах, с которыми обратился к г-же Вердюрен этот теоретик устройства музыкальных вечеров, быть может, сказывалась не столько самоупоенность, сколько любовь к литературе: “Ну как, вы довольны? По-моему, остались довольны более или менее все; когда в устройстве концерта участвую я, то, как видите, среднего успеха быть не может. Не знаю, позволят ли вам ваши геральдические познания точно измерить важность этого собрания, груз, какой я поднял, кубатуру воздуха, какую я вытеснил ради вас… Впрочем, надо всем воздать по заслугам: Чарли и другие музыканты играли как боги. И у вас, дорогая моя Покровительница, – снисходительно добавил он, – была своя роль на этом вечере. Ваше имя не забудется. Сохранила же история имя пажа, вооружавшего перед походом Жанну д'Арк; короче говоря, вы были соединительной чертой, вы способствовали слиянию музыки Вентейля с ее гениальным исполнителем”» [V:324,326].
После нанесенного ему удара, когда спровоцированный Вердюренами Морель публично отрекся от покровительства де Шарлю («Оставьте меня, я вам запрещаю ко мне подходить! – крикнул барону Морель. – Это не первый ваш опыт, я не первый, кого вы пытались развратить!»), тот, к изумлению Рассказчика, совершенно потерял лицо. «Меня утешала мысль, что де Шарлю сотрет в порошок и Мореля и Вердюренов. По гораздо менее значительному поводу я испытал на себе его бешеный нрав, защиты от него не было, его бы и король не устрашил. И вдруг произошло что-то невероятное. Де Шарлю, онемевший, подавленный, обдумывавший свое несчастье, не понимая его причины, не находивший слов для ответа, вопросительно смотревший то на одного, то на другого, возмущенный, умоляющий, казалось, еще не представлял себе размеров бедствия и за что ему придется держать ответ. Быть может, его лишило дара речи (он видел, что Вердюрен и его жена отворачиваются от него и что никто не протягивает ему руку помощи) не только то, как он мучился сейчас, но главным образом ужас перед ожидающими его страданиями; или же то, что он заранее мысленно не поднял гордо головы и не раздул в себе гнева, то, что он не запасся яростью (восприимчивый, нервный, истеричный, импульсивный, он был наигранно храбр; даже больше: я всегда о нем думал – и этим он был мне отчасти симпатичен, – что он наигранно зол, и действовал он не так, как действует нормальный порядочный человек, которого оскорбили), то, что его поймали и неожиданно нанесли ему удар, когда он был безоружен; или, наконец, то, что он был здесь не в своей среде и чувствовал себя не так свободно и смело, как в Сен-Жерменском предместье» [V:376].
«Зная ужасный характер де Шарлю, зная, как он умеет преследовать всех, вплоть до своих родственников, можно было предполагать, что после этого вечера он даст волю своему гневу и отомстит Вердюренам. Но вышло не так, и объяснялось это главным образом тем, что, несколько дней спустя простудившись, он заболел инфекционной пневмонией, эпидемия которой как раз в то время свирепствовала; врачи, да он и сам, долгое время считали, что он не выживет, затем несколько месяцев он провисел между жизнью и смертью… Причину отсутствия злобы в де Шарлю надо искать не столько в осложнении, сколько в самой болезни. Она так мучила барона, что ему было не до Вердюренов. Он был при смерти» [V:383].
Весной 1916 года, вернувшись на некоторое время из лечебницы в военный Париж, Рассказчик в один из первых же вечеров сталкивается на улице с де Шарлю: «Шагая позади двух зуавов, которые, казалось, ни на кого не обращали внимания, я заметил высокого толстого человека в мягкой фетровой шляпе, в длинной накидке, и, глядя на бледно-розовое лицо, колебался, чье имя всплывает в глубинах моей памяти, то ли это актер, то ли художник, известный также своими многочисленными оргиями. Во всяком случае, я был твердо убежден, что не знал этого прохожего лично, и был весьма удивлен, когда глаза его случайно встретились с моими и он смутился, остановился в замешательстве и поспешил ко мне, словно желая показать, что вы вовсе не застали его за занятием, которое он хотел бы сохранить в тайне. Мгновение я размышлял, кто же все-таки поздоровался со мной: это был господин де Шарлюс*. Можно сказать, что для него эволюция его болезни или революция его порока была до такой степени кардинальной, когда первоначальная, едва пробудившаяся личность человека, его унаследованные качества полностью поглощаются пороком, за которым случается наблюдать, или наследственной болезнью. Господин де Шарлюс отдалился от себя так далеко, насколько это было возможно, или, вернее сказать, так превосходно загородился тем, чем он теперь стал и что принадлежало не ему одному, но и многим другим гомосексуалистам, что в первую минуту я принял его за одного из них, кто не был господином де Шарлюсом, не принадлежал к самой высокородной знати, не был человеком, наделенным умом и ярким воображением, и который если и похож был на барона, так только потому, что был похож на всех, и эта его похожесть, по крайней мере пока не вглядишься попристальней, заглушала все» [VII:76].



Марсель и де Шарлю. Кадр из фильма 1999 г.

«Положение господина де Шарлюса сильно пошатнулось. Все меньше и меньше интересуясь светской жизнью, рассорившись со всем миром из-за своего сварливого нрава и считая ниже своего достоинства делать какие-либо попытки примириться с теми, кого называли цветом общества, он жил в относительной изоляции, которая, в отличие от той, что окружала ныне покойную госпожу де Вильпаризи, хотя и не была справедливым остракизмом со стороны аристократии, но в глазах публики выглядела еще худшей по двум причинам. Дурная репутация, приобретенная теперь господином де Шарлюсом, заставляла плохо осведомленных людей думать, будто ему перестали наносить визиты, между тем как это он сам отказывался посещать кого бы то ни было. И то, что на самом деле было результатом его желчного характера, казалось следствием презрения людей, по отношению к которым характер этот проявлялся. С другой стороны, за госпожой де Вильпаризи стоял мощный оплот – ее семья. Но господин де Шарлюс лишь углубил разрыв между нею и собой» [VII:77].
«Господин де Шарлюс, обладавший редчайшими моральными качествами, отличавшийся щедростью и умением сочувствовать, способный к самопожертвованию и к проявлению нежности, в силу различных обстоятельств – из которых не последнюю роль играл тот факт, что матерью его была герцогиня де Бавьер* [Баварская], – патриотических чувств не имел… Равнодушие же господина де Шарлюса было безграничным. Но, будучи сторонним наблюдателем, ему ничего не оставалось, как превращаться в германофила, поскольку он жил во Франции, не являясь в полной мере французом. Он был необыкновенно тонким человекам, а в любой стране идиотов гораздо больше; нисколько не сомневаюсь, что, живи он в Германии, немецкие идиоты, с идиотским пылом защищающие неправое дело, раздражали бы его безмерно, но коль скоро он жил во Франции, его раздражали французские идиоты, с идиотским пылом защищающие правое дело. Логика страсти, даже если она служит справедливости, никогда не убеждает того, кто этой страстью не охвачен. Господин де Шарлюс тонко и умно разоблачал разглагольствования патриотов. Удовлетворение, какое доставляет идиоту его правота и уверенность в успехе, раздражает нас неимоверно. Господина де Шарлюса раздражал восторженный оптимизм тех людей, которые, не зная Германии и ее мощи, как их знал он, каждый месяц уверяли, что через месяц с Германией будет покончено, а по истечении года были так же непоколебимо уверены в правильности своих очередных прогнозов… Так война стала для господина де Шарлюса крайне благодатной почвой, на которой произрастала его ненависть; вспышки этой самой ненависти рождались у него мгновенно, длились недолго, но уж пока они длились, он был способен на любую жестокость. Когда он читал газеты, триумфальный тон хроникеров, ежедневно изощряющихся в унижениях и оскорблениях в адрес Германии: “загнанный зверь, ни на что больше не способный”, приводил его в ярость своим свирепым и жизнерадостным идиотизмом» [VII:87-89].
Расставшись с бароном, Рассказчик блуждал в лабиринте далеких от центра улочек и набрел на заведение, которое сначала принял за отель, но которое в итоге оказалось замаскированным домом свиданий для любителей мужчин и острых ощущений. Там Рассказчик подсматривает поразившую его картину: «Внезапно из комнаты, что была чуть на отшибе в самом конце коридора, до меня донеслись приглушенные стоны. Я быстро прошел туда и приложил ухо к двери. “Умоляю вас, прошу, умоляю, пощадите, не бейте меня, развяжите, не бейте так сильно, – слышался голос. – Я буду ноги вам целовать, все что хотите, я больше не буду. Пожалейте”. – “Нет, негодяй, – отвечал другой голос, – а раз ты орешь и ползаешь тут на коленях, надо тебя привязать к кровати, никакой тебе пощады”, – и я услыхал звук удара плетью, очевидно, с вплетенной на конце проволокой, потому что вслед за ним вновь раздались крики. Тогда я заметил, что в стене этой комнаты имелось боковое слуховое окно, на котором забыли задернуть занавеску, крадучись проскользнув в темноте, я пробрался до этого самого окошка и увидел, что в комнате, привязанный к кровати, словно Прометей к своей скале, пытаясь спастись от ударов расщепленной плети, которые наносил ему Морис, лежит окровавленный, в кровоподтеках, которые доказывали, что наказание происходило не впервые, господин де Шарлюс. Внезапно дверь распахнулась и вошел Жюпьен, к счастью, не заметивший меня. Он приблизился к барону, всем своим видом выказывая почтение и понимающе улыбаясь: “Ну так что, я вам не нужен?” Барон стал просить Жюпьена, чтобы Морис вышел на минутку. Жюпьен выставил его довольно грубо… успокоенный, что никто их не слышит, барон сказал: “Я не хотел говорить при этом мальчике, вообще-то он весьма мил и видно, что очень старается. Но мне кажется, он недостаточно груб. Лицо его мне нравится, но, когда называет меня негодяем, кажется, будто он выучил урок”» [VII:130-131,133].
«…как же все-таки чувство собственного достоинства и самоуважения не заставило его отказаться от некоторых удовольствий, влечение к которым может оправдать лишь полное безумие? Но у него, так же как и у Жюпьена, привычка отделять мораль от всякого рода деятельности (что, впрочем, встречается во многих профессиях, например, иногда у адвокатов, иногда у политиков, и много где еще), должно быть, укоренилась так давно (нисколько не соотносясь с его понятиями о морали и нравственности), что теперь уже все зашло слишком далеко и усугублялось день ото дня, пока этот безвольный Прометей не оказался насильно прикован к скале чистой материи… сказав – «скала чистой материи», я, пожалуй, выразился не совсем точно. В этой “чистой материи” были, возможно, некоторые примеси духовного. Этот сумасшедший, несмотря ни на что, прекрасно осознавал, что является жертвой безумия, и в то же время играл, поскольку прекрасно понимал, что тот, кто сейчас хлещет его плетью, на самом деле не злее какого-нибудь мальчишки, которому в дворовой баталии по жребию выпало быть “пруссаком” и на которого набросились приятели в пылу всамделишного патриотизма и напускной ненависти. Жертва безумия, в котором проступали все же черты личности господина де Шарлюса. Даже в этих извращениях человеческая природа (как в любви или в путешествиях) потребность в вере выдает за стремление к истине… эти извращения сродни любви, в которой болезненный порок поглотил все и всем завладел. Даже в самом безумном из них можно еще угадать любовь. Господин де Шарлюс настойчиво просил, чтобы руки его и ноги были продеты в крепкие, надежные кольца, требовал колодок и всех этих свирепых аксессуаров… – но при всем этом в господине де Шарлюсе жила мечта о мужественности, отсюда его тяга к грубой силе, а еще было в нем нечто, невидимое нам, но временами дающее отсветы: креста правосудия, феодальных пыток, что украшало странным орнаментом его средневековое воображение… В сущности говоря, это его стремление оказаться привязанным, избитым при всей свой гнусности было отражением некой мечты, столь же романтической, как у кого-нибудь другого, например, отправиться в Венецию или взять на содержание танцовщицу» [VII:155-157].
В день завершения основной линии сюжета «Поисков» (в нее не входят лишь несколько событий, происходящих постфактум, связанных с Одеттой и де Шарлю) недавно вернувшийся в Париж Рассказчик (1919 или 1920 год) едет на прием к принцу Германтскому и по дороге встречает барона: «Выехав на Елисейские Поля, я, поскольку не горел желанием прослушивать с начала до конца даваемый в доме Германтов концерт, остановил машину и собирался уже было выйти из нее, чтобы пройтись немного пешком, как вдруг внимание мое привлекла другая машина, так же, как и моя, остановившаяся у тротуара. Какой-то человек, с неподвижным взглядом, сгорбленный, скорее лежал, чем сидел на заднем сиденье, и, стараясь держаться прямо, делал для этого столько же усилий, как и ребенок, которому строгие родители велели хорошо себя вести. Но его соломенная шляпа позволяла разглядеть спутанную, совершенно седую шевелюру, и белая борода, как снежная дорожка, стекающая зимой со статуй в парках, покрывала подбородок. Это рядом с Жюпьеном сидел господин де Шарлюс, выздоравливающий после апоплексического удара, о котором я и не знал (мне сказали только, что он потерял зрение, но, судя по всему, речь шла лишь о временном расстройстве, поскольку он вновь видел ясно и четко)… В этот момент, тоже, вне всякого сомнения, направляясь к принцу Германтскому, победоносно прошествовала госпожа де Сент-Эверт, которую барон всегда находил недостаточно для себя изысканной. Жюпьен, который заботился о нем, как о малом ребенке, шепнул ему на ухо, что эта особа, госпожа де Сент-Эверт, ему знакома и с ней следует поздороваться. И тотчас же с невероятными усилиями, но с мучительной старательностью больного, желающего показать, что вполне способен исполнять все эти движения, хотя они и даются ему с трудом, господин де Шарлюс, сняв шляпу и поклонившись, поприветствовал госпожу де Сент-Эверт с тем же почтением, как если бы она была королевой Франции… Господин де Шарлюс, который прежде не согласился бы ужинать вместе с госпожой де Сент-Эверт, теперь поклонился ей до земли… Он приветствовал ее, как вежливый ребенок, который по призыву матери робко приходит поздороваться с пришедшими в гости взрослыми. Именно в ребенка, но без присущей детям гордости, он и превратился… Когда Жюпьен помог барону выйти из машины и я поздоровался с ним, он заговорил со мной, очень быстро и столь неразборчиво произнося слова, что я не мог понять их смысла, и, когда я попросил его повторить в третий раз, это вызвало у него жест нетерпения и досады, который поразил меня безучастностью лица, что, без всякого сомнения, тоже было следствием перенесенного паралича. Но когда я немного привык к этому пианиссимо его шепота, то смог убедиться, что интеллект больного не пострадал совершенно. Впрочем, господ де Шарлюсов было, как минимум, двое. Один из них, интеллектуал, постоянно жаловался, что у него нарушена речь, что он все время произносит одно слово вместо другого, путает буквы. Но когда и в самом деле с ним такое случалось, другой господин де Шарлюс, его подсознание, стремящийся вызывать восхищение, так же как тот, первый, – жалость, и обладающий кокетством, которое первый презирал, немедленно обрывал начатую фразу, словно дирижер оркестра, где музыканты фальшивят, и необыкновенно ловко присоединял то, что должно было по логике вещей следовать за словом, случайно вырвавшимся вместо другого, задуманного. Даже память его оставалась великолепной, отсюда еще один повод для кокетства, право на которое нужно было заслужить тяжелыми усилиями, с коими он вытаскивал на свет старые, малозначительные воспоминания, имеющие отношение и ко мне тоже, которые призваны были продемонстрировать, что он сохранил или восстановил всю четкость мышления… продолжая говорить со мной о прошлом, без сомнения, с целью нагляднее продемонстрировать, что памяти он не потерял, он предпочитал темы довольно мрачные, хотя грусти при этом не испытывал. Так, он без конца перечислял членов своей семьи или людей своего круга, уже ушедших от нас, но, похоже, испытывая при этом не столько грусть от потери, сколько удовлетворение от того, что смог их пережить. Судя по всему, вспоминая их кончину, он лучше осознавал собственное выздоровление. С почти триумфальной твердостью повторял он бесцветным тоном, слегка заикаясь, с глуховатым замогильным эхом: “Аннибал де Бреоте, умер! Антуан де Муши, умер! Шарль Сван, умер! Адалбер де Монморанси, умер! Бозон де Талейран, умер! Состен де Дудовиль, умер!” И это многократное “умер”, казалось, падало на усопших, словно ком земли, с каждым разом все более тяжелый, который бросала лопата могильщика, стремящегося как можно глубже закопать гроб» [VII:176-180].
Затем де Шарлю вновь сел в автомобиль, и Жюпьен, пройдясь с Рассказчиком по тротуару, сообщил ему «некоторые подробности относительно состояния здоровья барона». Удивительно, но особые склонности не покидали де Шарлю даже в этом состоянии: «…“Но боже мой! – вскричал Жюпьен. – Я был тысячу раз прав, когда не хотел, чтобы мы надолго оставляли его, вот, полюбуйтесь, он уже умудрился завязать разговор с каким-то мальчишкой-садовником. До свидания, месье, мне лучше покинуть вас, моего подопечного нельзя ни на минуту оставлять одного, это же просто большой ребенок”» [VII:181-182].
Рассказчик упоминает и о смерти барона, которая произойдет уже за рамками основного повествования «Поисков». После кончины де Шарлю «мне принесли несколько вещиц на память, которые он мне оставил, и еще письмо в тройном конверте, написанное по крайней мере лет за десять до смерти. Но он был так серьезно болен, что заранее отдал все необходимые распоряжения, позже поправился, а еще позже впал в то состояние, в каком мы увидим его однажды утром, когда я направлялся к принцессе Германтской, – и письмо, положенное в сейф вместе с другими предметами, оставленными им друзьям, пролежало там семь лет, семь лет, в течение которых он полностью забыл Мореля». В письме де Шарлю признавался, что хотел убить Мореля [VII:120-121; возможно, оно было написано во время тяжелой болезни барона, после скандала у Вердюренов].

«Имя “Шарлюс” Пруст скорее всего нашел в “Мемуарах” Сен-Симона, которые так любил. У Сен-Симона упомянуто трое Шарлюсов: Шарль II де Леви, граф де Шарлюс (ум. в 1662 г.), Роже де Леви, граф де Шарлюс (ум. в 1686 г.) и Шарль Антуан де Леви, граф де Шарлюс (1644-1719). Ни один из этих “предков” прустовского персонажа в книге не назван, хотя Шарлюс любит порассуждать о своем аристократическом происхождении, уходящем в тьму веков» [Михайлов А.Д. Поэтика Пруста. М., 2012, с.235].

Оглавление путеводителя по Прусту
Продолжение следует…
.

Link | Leave a comment |

Comments {0}