Максим (1_9_6_3) wrote,
Максим
1_9_6_3

Categories:

О понимании и восприятии

«Понимание – это то, что можешь пересказать, восприятие – то, чего не можешь; принимать одно за другое опасно».
(М.Л.Гаспаров. Записи и выписки. М., НЛО, 2018, с.51)


С.С.Аверинцев. Выдержки из статьи «Предварительные заметки к изучению средневековой эстетики» (в сборнике «Древнерусское искусство» М., 1975):
[мои технические пояснения и несколько комментариев в кв. скобках]

«...(...Выделение эстетики в особую дисциплину компенсировало новоевропейскую деэстетизацию миропонимания – ту деэстетизацию, которой было оплачено рождение нашей “научности”). Пока эстетики как таковой еще нет, нет и того, что не было бы эстетикой. А это означает, что история эстетики применительно к таким эпохам [античность, средневековье] должна приобрести форму широкой феноменологии типов мировосприятия... Его [материала] анализу подлежит онтология – но поскольку она пережита средневековым человеком и непосредственно укоренена в его жизненном чувстве; космология – но как пластическая картина эмоционально обжитого мироздания; этика – но в той мере, в которой она дает выпуклые и выразительные образы морально-долженствующего. [с.373]

Мыслители греческой патристики предпочитали говорить не о доказывании, но о “показывании” бытия бога... (Климент Александрийский поясняет, что, поскольку доказательство есть логическое выведение вещи из более глубоких и поэтому предшествующих начал, к безначальному Первоначалу оно неприменимо). [с.373]

Сравнение – не довод и решительно ничего не объясняет, но иногда может нечто пояснить, то есть спровоцировать такое состояние ума, при котором мы непосредственно усматриваем нечто, до сих пор остававшееся для нас незамеченным. [с.375]

В так называемых точных науках слово “понимание” однозначно, столь же однозначно и слово “непонимание”: оно относится к еще-не-известному, еще-не-понятому, к тому чисто негативному, пустому не-знанию, с которым борется знание. Но для гуманитарных наук слово “понимание” двузначно, ибо относится одновременно к двум разным планам: к научному уразумению и человеческому проникновению, к анализу и диалогу. Каждый факт истории идей есть такой же факт, как любой факт “естественной истории”, со всеми правами и свойствами факта; но одновременно это есть некое обращение к нам, молчаливое окликание, вопрос... Предметы гуманитарных наук составлены из “вещей” особого рода – “вещей”, которые через включение в человеческий мир стали знаками и символами; но если вещь только позволяет, чтобы на нее “смотрели”, символ и сам взыскующе и вопрошающе “смотрит” на нас. [с.377]

Мы не можем до конца и без остатка переместить факт чужого сознания в свое собственное и таким образом по-нять его; и если нам кажется, что мы все же сделали это, мы в действительности имеем дело только со своим собственным сознанием.
...Верно, что предложенный в культурном символе смысл прозрачен и общезначим, а именно в той мере, в которой это есть смысл, то есть нечто внутри себя прозрачное и общезначимое; но столь же верно, что он и “загадочен”, а именно в той мере, в какой он объективно дан – задан – загадан нашему сознанию извне инстанциями от последнего не зависящими. В этой загаданной внутри-себя-ясности – суть символа. [с.378]

Одним из распространенных способов отделываться от этой сути и ликвидировать материал через его объяснение является поверхностный рационализм, недостаточно уважительно относящийся к самой вещи и недостаточно критически – к схеме, с этой вещи снятой. [с.378]

В разговоре мы слушаем собеседника и одновременно “со стороны” подмечаем невыговоренное в его жестах, интонациях... Грубо нарушить ситуацию диалога, выпасть из нее можно через двоякого рода бестактность: либо только слушать слова и то, что прямо выговорено в словах, ничего при этом “не замечая”, не чувствуя косвенно высказанного в непроизвольном поведении собеседника, – или, напротив, не принимать всерьез слово, которое к нам обращено, из собеседника превратиться в соглядатая, не слушать, а подслушивать и особенно подсматривать, наблюдать партнера по диалогу, как вещь. В обоих случаях человеческое понимание оказывается пресеченным. [с.381; этим сравнением А. поясняет возможные подходы в диалоге с другой эпохой; но нечто подобное может происходить и в диалоге с произведением искусства, воспринимаемым в полноте истории его создания]

[Античное или средневековое] совершенство... – это полнота бытия, которую вещь несет внутри себя самой. “Ценность” [новоевропейская] стоит под оценивающим взглядом (хотя бы под взглядом секуляристского кантовского бога). “Совершенство” – онтологично, “ценность” – скорее гносеологична, ибо соотнесена с субъектом...
Оценивающий глаз предполагается и таким специальным видом ценности, какова “эстетическая ценность”. Для греческой традиции прекрасное – вовсе не “эстетическая ценность”, но, по слову Плотина, “цветение бытия”...
Речь идет вовсе не о том, что прекрасна “реальность”. “Реальность” так же мало похожа на “бытие”, как “ценность” на “совершенство”, или как “предмет” на “вещь”. Вещь имеет бытие и держит его при себе, предмет имеет реальность и предъявляет ее нашему глазу... [с.384]

[В христианском миропонимании (восходящем к эллинскому)] быть – преимущество бога; и это свое преимущество он по своей благости дарит вещам, причем бытие в вещах понятно как знак его в них присутствия. Во всем, что есть, именно то, что в собственном смысле слова есть, – это бог, и уделенное вещи присутствие бога есть основание ее бытия... Поэтому зло... тождественно с небытием.
...Христианское сознание ощущает себя над пропастью небытия, над которой его удерживает рука бога. [с.386]

О наличествовании вещи можно говорить, по меньшей мере, в трех различных смыслах, и соответственно, созерцающий интеллект может занять относительно нее три различные позиции.
1) “Наблюдение” – интеллект сосредоточен на причинно-следственных связях вещи... Для практического рассудка, для того знания, которое, по формуле Ф.Бэкона, есть сила, вещи интересны именно с этой стороны: не как субстанции, но как функции, как агенты в причинно-следственном процессе.
2) “Усматривание” – вещь можно рассматривать как замкнутую внутри себя самой структуру, как “эйдос” [образ]. Это – феноменологический уровень вещи, ее эйдетика.
3) “Созерцание” – кроме того, что вещь есть нечто (будь то в качестве причинно-следственного агента или в качестве феноменологической структуры), она попросту есть... На этом уровне наличность вещи есть само ее бытие. Здесь уже нечего “наблюдать” и нечего “усматривать” – нечего констатировать. [с.387-389]

Трем уровням вещи и трем подходам к ней... соответствуют три яруса средневекового универсума.
Дольний мир земных вещей, взятых в аспекте их “бренности”, а также их “причинности” извне, их зависимости от лежащего вне их, есть сцепление текучих причинно-следственных линий. Они вовлечены во временной поток и сами сродни ему.
...Ангелы являют собой… “обособленные формы”; это сфера чистой феноменологии, сфера эйдосов.
Наконец, Бог, присутствующий во всём сущем и сообщающий вещам их бытийственность, есть “безбрежное море бытийственности” (Иоанн Дамаскин): бытие как таковое. Если в ангелах самосоотнесенность эйдоса свободна от временного потока каузальности, то в Боге самосоотнесенность бытия свободна не только от времени, но также и от партикулярности особого эйдоса (по Аквинату – “не разновидность формы, но само бытие”). [с.389-390]

Все три типа подхода к вещи есть никак не принадлежность какой-либо эпохи, какого-либо особого мировоззренческого типа, но явление общечеловеческое... Всё дело в том, какой из трех типов приходит к гегемонии, сообщая специфический модус жизнеотношению “сына века” в целом; этим определяется различие между веками. Набор фактов человеческой психологии, в том числе психологии интеллекта, во все времена примерно один и тот же. Для историка важно, какие из них и до какой степени становятся из фактов психологии фактами культуры, насколько они “культивируются”.
Так новоевропейская “научность”, как эта последняя складывалась с эпохи раннего капитализма, принципиально основана на решающем перевесе того, что мы назвали наблюдением. В центре стоит эксперимент, ориентированный не на образ, а на эффект, на “причиненное” следствие. Этому покоряется даже искусство, по-своему становящееся “научным”. Например, в живописи торжествует принцип прямой линейной перспективы, не чуждый ни античной театральной декорации, ни византийской иконе, но только со времен Ренессанса в разрыве со всеми традициями приходящий к тотальному господству; это значит, что изображается не предмет как таковой, не эйдос и не сущность, но оптический эффект – “причиненное” предметом воздействие на сетчатку глаза. Предмет деонтологизируется. Мышление в функциях всё последовательнее очищает себя от реликтов мышления в субстанциях [восприятие мироздания как мироустройства]. [с.390]

Люди античной культуры, конечно, умели наблюдать каузальные связи просто по одному тому, что условиями земного существования принуждены были решать прагматические вопросы быта, политики, техники. Равным образом, перед лицом философствования греческих мыслителей о бытии странно было бы отказывать им в особо интенсивной способности схватывать бытие как таковое. И всё же общая окрашенность греческой культуры определяется не этим: ее господствующий модус – такое рассматривание вещей, которое хочет быть “бескорыстным” и потому безразлично к каузальности, но в то же время остро заинтересовано в образе вещи, в эйдетике. Именно это оценивалось самосознанием культуры как наиболее благородная, высокая и осмысленная деятельность ума. Греческий глагол “знать”... не случайно одного корня со словом “эйдос”. Это не то знание, которое есть “сила”, но скорее интеллектуальный уют самозамкнутых структур, ставших прозрачными. Термин “теория” означает [по-гречески], собственно говоря, “смотрение”, бездеятельное и бескорыстное всматривание в мир предлежащих глазу эйдосов: “умо-зрение” в самом буквальном смысле слова. Глашатай благородного досуга, Аристотель называет это умозрение “наирадостнейшим и наилучшим” благом жизни. Человек духа – не работник в мировой “мастерской” тургеневского Базарова, но также и не аскет, удаляющийся от житейских торжищ; он – зритель, и мир для него – зрелище.
...“Зрелищный” подход к вещам есть доминанта античной культуры и жизни сверху донизу – от адептов философского “умозрения” до римской черни, требовавшей “хлеба и зрелищ”. Но сила действия вызывает к выявлению силу противодействия: именно в рамках греческой традиции обнаруживается напряженное стремление прорвать круг видимости и выйти к сущности – к чистому бытию. [с.391,393]

Кризис античного мировосприятия решительно высвободил эту устремленность на лежащее за образом, за формой... Слово принимает иной модус перед лицом “молчания”. “Усматривание” приобретает иной модус перед лицом “созерцания”. Тщательно культивируемый примат “созерцания” – один из важнейших факторов своеобычности средневековой культуры.
Средневековое искусство берет вещи прежде всего в том аспекте, который улавливается “созерцанием”, а не чистым “усматриванием” и не чистым “наблюдением”. Иначе говоря, оно ставит на первое место не “красоту” вещи, то есть гармоническую правильность ее эйдоса, и не “реальность” вещи, то есть ее включенность в систему причинно-следственных отношений, но присущую вещи ее бытийственность. [с.393-394]

Позднее, когда этот тип мироощущения исчерпывает себя и начинается путь новоевропейской культуры, всё меняется. Для Рафаэля вещь прежде всего красива, для Караваджо – прежде всего реальна. Оба подхода резко противостоят друг другу; и сама острота напряжения между “эстетическим идеалом” и “жизнью как она есть” – характерная черта искусства Нового времени от болонцев и караваджистов до Энгра и Курбе. [с.395]

Разумеется, и в средневековом искусстве (особенно западноевропейском) можно обнаружить противоборство идеализирующей и плебейско-жизненной тенденций, но там ни одна из этих тенденций не может до конца вырваться на свободу; обе они связаны, обузданы и приведены к равновесию третьей тенденцией – устремлением к бытийственности. Древнерусская икона до 1500 г. – пример искусства, в котором не найти настоящих аналогов ни академизму, ни натурализму: изображаемое дано не как “эстетический идеал”, и уж во всяком случае не как «натура», но как сущее.
...Даже нидерландская живопись XV века, стоящая на пороге Ренессанса и весьма широко использующая возможности натуралистического правдоподобия, в последний раз по-своему реализует средневековую онтологическую установку. Простые вещи, изображенные Ван Эйком на портрете четы Арнольфини, – деревянные туфли на полу и яблоки на столе, зажженная свеча в люстре и всё отразившее зеркало на стене – это отнюдь не какие-то особенно красивые предметы, создающие “благородную” декорацию “возвышенного” существования, как на итальянских портретах XVI века; но это и не обстановка жанровой сцены, не предмет для натюрморта.

1

Ян ван Эйк. Портрет четы Арнольфини. 1434
Дерево, масло. 81,8х59,7 см
Лондонская национальная галерея


Эти вещи говорят не о быте, но бытии; поэтому они не “возвышенны” и не “низменны” – они просто суть. Таинство бытия молчаливо живет в них, так же, как в собачке, ничуть не меньше, чем в самих супругах Арнольфини; и через них знаменуется некий частный вид этого таинства, а именно, таинство брака (пара туфель символизирует неразлучность четы супругов, собачка – добродетель верности, свеча являет литургический смысл).
...Идея брака понята здесь не в моралистическом, и не в эмоциональном, и не в бытовом аспектах, не субъективно, но совершенно объективно. [с.395]

Одно из свойств новоевропейской перспективы: она дает вещь в модусе “наблюдения”, как “причину”, познаваемую из своего “следствия” – оптически закономерного отражения в нашем глазу. Вещь превращается в предлежащий взору “предмет”. Живопись и до нового времени знала линейную перспективу, но не могла пойти на последовательное применение ее законов, ибо это значило бы – покончить с двумя ценностями: самосущим бытием и самозамкнутым эйдосом. Еще в нидерландском искусстве XV века перспективные “ошибки” служили переживанию равенства людей, зверей, трав и вещей перед тайной бытия. Это была самозащита онтологизма против натиска гносеологизма. Искусство еще притязало изображать вещь “как она есть” (и даже не столько ее, сколько само это “есть” вещи). После Ренессанса его притязания стали иными; оно возжелало прежде всего изображать вещь “как мы ее видим”...»
.
Tags: Аверинцев, Гаспаров, восприятие искусства, искусствознание
Subscribe

  • Птютя и розовый бутон

    Птютя – это соседская ворона, воспитанница Ани А. А я, вот уже полгода, – ее главный поставщик яичный скорлупы. Там еще три котяры и две собаки в…

  • Читая Елену Мурину…

    Мурина Е. Б. Об искусстве и искусствознании (серия «Отечественные искусствоведы. Избранное»). – СПб.: Издательство имени Н. И. Новикова, 2020. –…

  • Ренуар und Вагнер

    Огюст Ренуар. Портрет Рихарда Вагнера. 1882. х., м., 53х46 см, музей Д`Орсе На сайте Д`Орсе об этом портрете сообщается следующее…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments